О том, кто пришёл ко мне почти нечаянно
СобакаЯ помню зимний лес, и розоватую пелену на небе, и розовато-синий снег, и шипы инея на ветках, протянувшихся над чёрной рекой, и то, как из леса вышла собака.
У неё были чёрные глаза, как холодные угольки. Или как речная вода. Она была лохматая, тёмная и без ошейника.
- Ты здесь одна? - спросил я.
Собака была не одна, но тогда я об этом не знал.
Я поискал в сумке съестного, но нашёл лишь нож, чтобы расколоть лёд, и больше ничего. Тогда я виновато пожал плечами, потрепал её промеж ушей и пошёл своей дорогой.
Собака пошла за мной.
Я шёл берегом реки, то поднимаясь на заснеженные холмики и сбивая с веток гроздья инея, то спускаясь почти к самим чёрным прогалинам во льду. Лёд был слабый, и там, где он стаял, от воды поднимался пар. Здесь никто не ходил, на снегу не было следов, и я шёл, увязая по щиколотку, разрушая нетронутое и белое, а следом за мной шла собака.
Я подумал, что зря взял с собой нож, ведь лёд и без того слабый. Пройди по нему несколько шагов, притопни - и он провалится под ногами. Потом ударят морозы, и тонкая ледяная корка будет день ото дня становиться всё крепче и всё белее, её заметёт снегом, снег слежится со льдом, и так будет до марта. А в апреле или в мае, когда река очнётся и перестанет быть чёрной , на дне зашевелятся безымянные существа, и они будут голодны, и они будут есть... но что думать сейчас об апреле.
- Иди, пожалуйста, - сказал я собаке. Собака шевельнула ухом и никуда не ушла.
Я побрёл дальше - собака ступала по моим следам.
Снег влажно скрипел под ногами. Иногда я ломал хрусткую корку узорного наста, и ледяные фигурки со звоном ссыпались вниз, к прогалинам. Я был единственным здесь, что звучало. Лес стоял в тишине, в тишине спала река. В тишине шла за мной собака. Я остановился перед пологим спуском, где берег почти незаметно вплавлялся в лёд; этот лёд был крепок, но дальше темнел и разливался, и это было как раз то, чего я искал.
- Уходи, - сказал я. - Ну уходи же!
Собака сидела на снегу и смотрела на меня угольками глаз.
Я потопался на берегу. Почти спустился к воде, потом поднялся и, махнув рукой, пошёл дальше.
Собака поднялась и пошла тоже.
- Не ходи за мной! Поняла? Не ходи! Прочь иди, прочь!
Лес стоял сонный и молчаливый. Лес смотрел на меня из-под седых ресниц. Я вдруг понял это, и мне стало холодно.
Собака шла след в след. Когда я останавливался, она тоже останавливалась, садилась и смотрела. Смотрела, не отводя взгляда.
- Пошла! - закричал я.
Собака смотрела.
Нагнувшись, я схватил ком снега, швырнул им в собаку и чуть не заплакал. Потом нагибался ещё и ещё, лепил окоченевшими руками снежки, хватал острые палки, куски льда... Один из них попал собаке в лицо. Она скульнула, ткнулась носом в снег - на снегу осталось розоватое, - но не ушла. Угольки глаз всё ещё смотрели на меня.
Тогда я побежал прочь.
Между деревьев, не разбирая дороги, спотыкаясь о спрятанные под снегом коряги, падая и обжигая снегом лицо. Под рукава мне тоже попадал снег и таял, от него мокли рукава. Деревья кружились перед глазами. Я бежал, вспугивая молчаливых зимних птиц; один только раз откуда-то с макушек каркнула ворона, и больше я её не слышал. Оглядываясь, я боялся увидеть собаку, но видел только сплетения чёрных ветвей и розовато-синий снег.
Я помню, как упал на этот снег, перекатился на спину и понял, что не знаю, где я. Не знаю, как выйти обратно к реке. Надо мной стояли сосны и осины, они качали головами. Я дышал так громко, что всех их разбудил.
Если я так и не выйду из этого леса - сколько дней я буду умирать?
Руки сами полезли в сумку, где лежал ножик. Но сумку я потерял.
- Заблудился? - спросила собака, подойдя ко мне и заглянув сверху в лицо.
- Да, - сказал я.
- Ну что ж с тобой таким делать... Пойдём, - сказала собака. - Отведу тебя к хозяину.
Она дала мне руку, чтобы я мог подняться, и мы пошли.
Лес расступался перед нами, и идти с собакой было легко. Она совсем не мёрзла, хотя и шла босиком; не мёрз больше и я. Я помню, как мы шли через оледеневшее болото, из которого торчали рыжие кочки - и кто-то стучал из-подо льда, но собака сказала не слушать и не смотреть. Мы перебирались через поваленные деревья, и стволы тяжко поскрипывали, когда я ставил на них ногу. Я помню, как устал, и собака сказала: "Садись ко мне на спину, ты так не дойдёшь". Я сел к ней на спину. И мне пришлось зажмуриться от ледяного ветра, ударившего в глаза.
Собака привезла меня к её хозяину, в лесной дом. У дома не было дверей. Хозяин ел мясной суп, облизывая пальцы и с хрустом разгрызая кости; с потолка у него свешивались связки рыбы и мелких птичек. "Покорми его, а то умрёт", - сказала собака, и хозяин перестал есть, рассматривая меня - а я хотел снять шапку, но вспомнил, что и её тоже потерял.
"Ну умрёт, так и что ж?" - спросил хозяин, раскусывая кость. И тут я заплакал.
Он поманил меня пальцем. И когда я подошёл, он ткнул этим пальцем мне в живот - чуть повыше пупка.
"Тут?"
- Тут, - сказал я, шмыгая.
Он снова облизал пальцы, а потом просунул в мой живот руку, пощупал там холодными когтями, крепко схватил за что-то и потянул. Я вскрикнул. А хозяин уже вытаскивал мою беду - тугого лиловато-багрового слизняка, увитого алыми ниточками. В его пальцах опухоль казалась совсем крошечной.
"Всё?" - спросил он, и я кивнул. Хозяин ухмыльнулся клыками и швырнул слизняка в окно, куда тут же с карканьем слетелись вороны. Я не смог его разглядеть за их чёрно-серыми спинами.
"Я сделал. Но мог бы и сам".
- Не мог, - сказал я, всё ещё плача.
"Ты не пробовал. Садись и ешь. А то умрёшь".
И я сел есть густой горячий суп с сушёными травами и мясом незнакомых зверей, и собака ела со мной тоже, стуча деревянной ложкой о дно миски. Там ело ещё много кого, хотя они не стучали ложками и не грызли кости. Они всё равно ели вместе с нами. Я помню, как хозяин называл каждого по имени. Нас с собакой он тоже назвал по имени, и это было хорошо, и я наконец согрелся до пота, и кровь перестала капать у меня из живота.
Тогда хозяин дал мне тёплую накидку, чтобы я не замёрз на обратном пути - мягкую, с бельичьими хвостами по краю, - и велел собаке отвезти меня назад.
Я помню, как сел ей на спину и в последний раз оглянулся на хозяина, его дом и всех, кто там жил. Я помню, как обнимал собаку за тёплую мохнатую шею. Я даже почти помню, как летел сквозь морозный вихрь, хоть мне и приходилось жмуриться и закутываться в накидку плотнее, пока беличьи хвосты трепетали на ветру. И как собака шла рядом со мной по берегу, придерживая зубами за штаны, чтобы я не упал в реку. Она довела меня почти до самых домов, светящихся окнами в сумерках, и ещё долго стояла и смотрела мне вслед, пока сумерки не растворили её.
И я помню, как тем же вечером, в своём пустом тёмном доме, впервые за долгое время включил телевизор. Цветные картинки двигались, смеялись, блестели, рекламировали что-то на своём картиночном языке. А я сидел и смотрел на игру цветов, забыв, что можно включить звук.
Я помню это так отчётливо, так ясно, будто всё было вчера. Не помню одного - как водится, самого важного. Я напрочь забыл и имя хозяина, и имя собаки, и я не знаю, как добраться до того дома посреди леса, и какие слова нужно сказать, чтобы тебе открыли двери, которых нет.
О том, кто жил в пруду с самого начала
Дети-кувшинки- Никто снаружи не знает о том, что такое чистота, - говорит Настоятельница, и её губы шевелятся жирными тёмно-алыми пиявками.
- Очищение - это то, что снимет с вас кожу и плоть. Очищение - это разламывание скорлупы ореха, под которой спит девственный белый плод. Вы недостаточно чисты, потому что мои глаза всё ещё могут вас видеть.
Сёстры стоят полукругом, их глаза устремлены на Настоятельницу - но Настоятельница смотрит только на одну из них. Долго. Терпеливо.
Настоятельница подслеповата, знают в монастыре, но сейчас она видит Лукию всю: и раскрасневшиеся от солнца щёки, и стекающую по лбу каплю пота, и вздымающуюся грудь - и глубже, глубже, намного глубже.
- Очищение - это работа длиною в жизнь, - говорит она наконец. - Бойтесь того, чтобы плод не сгнил в скорлупе. Бойтесь. Торопитесь.
Лукия боится - и когда Настоятельница видит этот страх в её глазах, пиявки растягиваются от удовольствия.
Очищение, говорят пиявки, это искупление.
Избавление от плоти. Успокоение.
Лукия не спокойна.
Над прудом у монастыря трепещут изумрудными крылышками стрекозы. В прогретой воде покачиваются кувшинки, и день ото дня всё гуще, все ярче зеленеет ряска у берегов.
Молитва лечит душу и усмиряет тело; Лукия рада была бы излечиться и усмириться. Ведь Бог милостив, ведь Бог есть Любовь, а Любовь означает прощение.
Но по ночам ей всё равно чудятся тянущиеся из воды крошечные синие ручки.
Ручки с обломанными ноготками раздвигают стебли, ловят воздух. Мёртвый младенец кричит под водой, и Лукия зажимает уши, чтобы не слышать. Она боится, что молитва никогда не сможет заглушить этот крик; она боится, что Настоятельница слышит его тоже.
Откуда Настоятельнице знать, что то была река, а не пруд; и не в лесной глуши, а в деревеньке близ столицы? Утопленныму младенцу всё равно, откуда тянуть руки.
Лукия думает, что святые книги помогут ей, дадут знак - но июнь звенит мошкарой, стучится в закрытое окно кельи цветущими ветвями, и она засыпает над книгой, разморенная духотой. Ей снятся дети, ставшие после смерти кувшинками. Белые глазки, золотые волосики, открытые в беззвучном плаче ротики.
Бог есть Любовь, вспоминает она во сне. Солнце сверкает в чёрно-зелёной воде. Гудят стрекозы. Пруд полон мёртвых некрещёных детишек.
Лукия не уверена, откуда пришёл этот сон, и достаточно ли он был чист, но она берёт детскую Библию и уходит на берег.
Они страшные по ночам, очень страшные, и Лукии холодно до дрожи смотреть в их пустые глазницы - но она всё равно гладит детей-кувшинок по скользким головкам. Её голос не дрожит, он звучит тепло и ровно - и дети слушают её, приоткрыв ротики, а из ротиков течёт чёрная вода.
Мои ангелочки, мои маленькие ангелочки.
Дети прорастают сквозь неё стеблями, кладут головы ей на колени, а Лукия всё читает. Пока не чувствует затылком чужой взгляд и не оборачивается.
В окне одной из келий горит свеча. Лукия знает, чья эта келья. Только одной из них дозволено не спать по ночам, оберегая обитель.
Проснувшись, она долго смотрит на занимающийся за окном рассвет. Вот-вот придёт пора вставать и идти на молитву. Июнь - единственное время, когда рассвет просыпается раньше, чем сёстры.
Пруд там, за воротами - спокоен и дышит сонно.
Лукия тихо, светло вздыхает. И тут же вздрагивает, вспомнив, кто смотрел на неё во сне из монастыря.
"Это же мой сон, зачем вы лезете ещё и туда!" - так бы она крикнула, если бы была чуть более дерзкой. Но Лукия должна очиститься, и она не может быть дерзкой даже в мыслях.
- Ты опять хочешь уйти на берег?
Да, говорит Лукия, скромно опустив глаза.
Читать святые книги.
- Обитель для их чтения уже не подходит?
Подходит, говорит Лукия, но солнечная благодать делает разум спокойнее и яснее, и...
Настоятельница хватает её сумку, рывком тянет на себя. Из сумки, хлопнув страницами, падает детская Библия. Лукия охает, хочет поднять - но взгляд Настоятельницы не даёт ей шевельнуться. Будто путами обвивает.
- Да, - говорит Настоятельница, улыбаясь, - это, безусловно, тоже святая книга. Подними. Нельзя, чтобы святая книга валялась на полу.
Ей всё-таки позволяют снова пойти и почитать у пруда - но пиявки кривятся, когда Настоятельница говорит:
- Иди. Иди, сестра, но помни, что только в стенах монастыря мы в безопасности. Помни, что мир снаружи полон... не всегда чистых вещей. Помни, что тебе нужно очиститься, сестра. Помни, говорят пиявки, никогда не забывай.
Лукия кротко кивает - и чувствует, как щурится Настоятельница, пытаясь найти страх в её глазах. Лукии жаль, но она ничего не может поделать. Совершенная любовь убивает страх.
Ей уже был знак, осталось только следовать по указанному пути. И в следующий раз она не позволит обвить себя путами. И уронить эту книгу на пол.
Уходя, она чувствует спиной холодный взгляд - её всё ещё видят насквозь.
Но это больше не важно.
- Мама, - спрашивает один из младенцев, - а почему у тебя руки такие тёплые, а у всех остальных холодные?
- Это потому что я люблю вас. Скоро вы тоже научитесь меня любить, и ваши руки станут такими же тёплыми.
- А почему ты можешь выходить на берег, а мы - нет?
- Это я виновата.
- Если ты будешь любить нас, а мы - тебя, мы сможем выходить на берег?
Лукии всегда говорили, что вера и любовь могут всё.
Однажды утром сестра Мириам шепчет побелевшими губами, что на рассвете видела танцующих у озера бесов.
Сёстры ахают, сестры молятся - а Настоятельница скрещивает руки на груди, и пиявки сливаются в разбухшую багровую нить.
- Нас посетили те, кто не должен был, - говорит она нараспев; голос тяжёлый, сладкий и густой, как кагор. - К нам подобрались совсем близко. Но бесы осмелели не просто так - им показали дорогу. Кто-то дал им силу, прикормил их, и теперь они резвятся под самыми стенами нашего дома.
Сестры опускают глаза, быстро-быстро шевеля губами в молитве, и каждая думает: это я. Я кормила бесов. Я была недостаточно чиста, недостаточно чиста.
Хоть бы никто не узнал, что это я, шепчет каждая про себя.
Лукия молчит.
- Та, что сделала это, сама об этом знает. - Настоятельница обводит их взглядом из-под тяжёлых век. - Оставим этот грех на её совести. Но мы не можем впустить нечисть в монастырь. Она не должна пройти сквозь стены. Вы слышите? Это поганые когти уже скребутся в камень наших стен! Молитесь, сестры. Просите о защите. Ни одна из вас не должна открывать ворот. Ни одна.
И они действительно больше не открывают ворот. И не ложатся спать, потому что им нужно молиться.
- Я повешу замок, - говорит Настоятельница. - Чтобы бесы не нашли себе корма и ослабели от голода. Теперь наша обитель - наша крепость. Любой человек, которого мы увидим за воротами - нечисть. Любая из вас, кого я увижу за воротами...
Она улыбается, поглаживая тяжёлый бронзовый ключ от замка.
- Я верю, что ни одна из вас там не окажется, сёстры.
В озере кричат дети.
Лукия клонит голову над святыми книгами, трёт виски. Она читает вслух, всё громче и громче, и голос дрожит и бьётся о стены кельи - но он не может заглушить того, что снаружи.
Там стебли свились в тугую сеть. Там нет дна. Там время ползёт медленнее, чем улитка по листу.
Там так одиноко.
Богоматерь смотрит на неё с икон - чистая, чистая, чистая. Она видит её насквозь, и во взоре её упрёк, но в упрёке есть надежда.
А у Настоятельницы есть ключ.
Но не думаешь ли ты, - спрашивает чужой голос в голове, смеющийся, звонкий и незнакомый, - что ключ Настоятельницы важнее, чем её надежда? Бог есть Любовь, Лукия, Бог есть Любовь.
И Лукия захлопывает книгу.
Подождите ещё чуть-чуть, шепчет она. Мама скоро придёт.
Ворота заперты, но кто думает о воротах, когда в озере кричат от голода дети.
Собственные шаги кажутся ей невыносимо громкими, и она оставляет обувь и шлёпает по каменными ступеням голыми пятками.
Быстрее. Быстрее. Кто-то уже услышал. Кто-то уже идёт за ней, звеня тяжёлым и бронзовым.
Бегом, по камню, по траве, сквозь первые запертые ворота, сквозь вторые запертые ворота, скидывая на ходу тяжёлую чёрную рясу - она только мешает, да и не пройти с ней Последние ворота, их Настоятельница ставила... Ряса летит на землю. Лукия глубоко вдыхает - и проходит насквозь.
Наконец-то, дорогие мои. Наконец-то.
Они обнимают её стеблями, гладят тонкими пальчиками - а Лукия смеётся, целуя каждого в золотую безволосую головку.
- Хорошие! любимые! простите меня, я не смогла взять книжку! Но это ничего, - она прикладывает руку к груди. - Я помню её наизусть.
Они смотрят на неё, обвивают, прорастают, смеются тоненько где-то у неё между рёбер. Вода булькает у Лукии в ушах, и она впервые понимает: детям совершенно неважно, что именно она им читает.
- Лукия! Лукия!
Она хочет вздрогнуть, рвануться, но стебли держат крепко.
- Лукия!
Чёрная ряса трясётся, и точно так же трясётся отражение Настоятельницы в воде. В руке у неё - огромный ключ, и он способен ломать камни, кости и скорлупу, но он больше не нужен.
(Скорлупа, скорлупа... что она когда-то говорила про трескающуюся скорлупу? Теперь и не вспомнить).
Когда она вытирает ключ о рясу, на рясе не видно следов. Чёрный - хороший цвет, он скрывает почти всё.
- Лукия!
Лукия смеётся, пуская жемчужные пузыри - и Настоятельница смотрит, моргая бледными глазами, и медленно пятится прочь. Она смотрит прямо на Лукию - но не видит, не видит, совсем ничего не видит, бедная слепая Настоятельница!
А я вижу тебя, и я всегда буду тебя видеть.
- Мама, - растерянно булькает один из детей, указывая на Настоятельницу пальчиком. - Ма-ма...
- Нет, - улыбается Лукия, притягивая его к себе. - Мама здесь. Хочешь, мама споёт тебе песенку?
О том, кто боялся пауков
КолесоВ её ванной кто-то есть.
Скребётся тонкими цепкими лапками. Медленно ворочается в темноте под полом. Бульканье воды в канализации заглушает его, но не до конца - и иногда слышно, как что-то большое, неповоротливое, передвигается из угла в угол, шурша брюхом по линолеуму.
Иль знает, откуда оно там взялось.
Она уходит из дома на рассвете и возвращается с сумерками. Листья в октябрьской изморози хрустко ломаются под ногами, когда она пританцовывает у калитки. Нащупать ключ между дырявым карманом и подкладкой куртки - то ещё дело, особенно онемевшими пальцами. А дом смотрит на неё подслеповатыми окнами - и Иль всё кажется, что похожая на сухую палочку лапка вот-вот раздвинет занавески.
Но дом тихий и сонный, и он пуст. Лишь булькает вода - там, внизу. Иль тычет пальцами в выключатель. И свет загорается неспешно, неохотно - тоже замёрз, должно быть, - но всё-таки загорается.
И значит, можно жить.
Каждую ночь Иль садится чинить часы. Она засучивает рукава, раскладывает на протёртом ковре инструменты и бережно вскрывает корпус. Часы старые, хрупкие, с резными листьями вокруг циферблата и тяжёлым маятником. Маятник висит безвольно. Хотя его, конечно, можно раскачать пальцем - но ведь не в маятнике же дело.
Каждую ночь она видит одно и то же. Зубчики, колёсики и шестерёнки оплетены паутиной, серой и липкой. Иль снимает её, прочищает каждую маленькую детальку. Она может делать это с закрытыми глазами - и делает, когда веки тяжелеют окончательно.
Но ближе к утру тени сгущаются по углам, и шум в канализации затихает, и становится слышно. Шурх-шурх. Цап-царап. По линолеумному полу. По треснувшему кафелю. По доскам потолка. Тонкими когтистыми лапками. Тяжёлым круглым брюшком.
И когда остаётся всего-то ничего, - толкнуть маятник, - она жмурится и укрывается с головой одеялом. Часы остаются молчать.
А лапки шуршат, шуршат, шуршат по стенам до самого утра.
Иль знает, откуда оно взялось, и Иль догадывается, что не в нём дело.
Она снимает мягкой тряпочкой паутину, а перед закрытыми глазами стоит день - и виденное днём. Засыпанные нетающим осенним снегом поля. Дрожащие под ветром сухие стебли трав. Гладкие чёрные реки, которые стоят под белым небом и не отражают ничего - просто спят и смотрят свои сны.
Реки стоят.
Вот оно, думает Иль, судорожно протирая корпус изнутри, вот оно.
Когда-то на излучине стояла мельница, а на мельнице - колесо, которое заставляло реки течь. Потом его сломали, и она не смогла вспомнить, кто и зачем.
Начиная с этой ночи, Иль больше не чинит часы. Нет смысла, ведь стоячие озёра всегда покрываются тиной и ряской. Начиная с этой ночи, Иль строит Колесо.
Она разобрала потолок в комнате, чтобы Колесо могло здесь уместиться. Это оказалось нетрудно - стоило только надавить, как гнилые доски разламывались под руками, брызгая щепками. Такие доски не годились для работы. Она бродила по городу, выламывая крепкие жердины из заборов, и её перчатки рвались, а дома одинаково смотрели на неё тусклыми занавесочными окнами, и им было всё равно.
Ничего, думает Иль, ничего.
Только бы построить Колесо.
Ключ больше не проваливается в дыру в кармане. Дыра зашита чем-то мягким, но чем - Иль понять не может. Она не думает об этом. Ей некогда.
Один раз, когда она вытаскивала доску из промёрзшей земли, тонкая сухая лапка раздвинула занавески. И замерла в ожидании. Иль молча дёрнула доску на себя, и дёргала, пока та наконец не подалась. Лапка скрылась.
Иль больше не слушает воду в канализации. Она пилит, шкурит и забивает. Ковёр засыпан опилками и древесной пылью, даже в постели - опилки. Иль не помнит, что надо есть и умываться; она, кажется, ничего больше не помнит.
Каждую ночь - шурх-шурх, шурх-шурх, лапки по стенам. Каждую ночь - Колесо стоит, оплетённое серым и липким, а паутина крепкая, так просто уже не порвёшь. Каждую ночь - всё крепче и крепче.
Иль перегрызает её зубами и пилит ножовкой. Иль строит, строит Колесо. Чтобы время снова пошло, потекло и побежало. Тогда сдвинутся с места сонные реки, тогда сам собой закачается маятник, и не будет больше паутины - как нет в быстром потоке тины и ряски. И тогда, может быть, октябрь закончится наконец, и придёт зима.
Иль откуда-то кажется, что после зимы начинается новый год, хотя она не уверена точно.
Странно, но её подушка становится мягче день ото дня, словно её набивают пухом.
Ей становится всё труднее подниматься по утрам. Ветер гонит по улице инеистые листья, окна покрылись льдом изнутри. Сквозь в дыру в потолке видно чердак, и иногда с чердака падают смёрзшиеся белые хлопья.
Куда торопиться, шепчут хлопья, ведь никто тебя не ждёт. Никто-никто.
Однажды утром Иль думает, что денёк можно и отдохнуть от строительства Колеса. Всего один денёк.
В щели теперь не проникает ветер, потому что щелей больше нет.
Она не помнит, когда ей в последний раз было так хорошо и тепло. Мягкое, невесомое обволакивает со всех сторон, снаружи и внутри. Дремотным покоем укутывает. И раскачивает так мерно, как в колыбели...
Иль висит в паутинном коконе, руки плотно прижаты к телу, в рот и в нос набились липкие волокна. Дышать трудно - но зачем же дышать, когда так хорошо...
Глаза ничего не видят, уши ничего не слышат.
Все дыры залатаны.
Спать бы так и спать - но что-то тревожит. Что-то она забыла сделать важное. Что-то важное сделать.
Надо встать. Надо... Часы? Часы забыла починить! но кому нужны часы, когда времени нет.
Реки стоят, чёрные и сонные, и так и будут стоять. Времени нет. Тик-так. Шурх-шурх.
Колесо.
Стоит.
Иль пытается потянуться, но кокон тугой и плотный. Её запеленали слишком усердно. Она не может даже шевельнуть рукой. Или открыть глаза. Или...
А спать так хорошо, так сладко. Баю-бай. Да стоит ли оно того, это Колесо? Кто вообще сказал ей, что оно может запустить время? Глупая, глупая... столько сил потратила зря. Ведь это не колёса гонят реки, а реки вращают колёса. Столько старалась, а ведь можно было сразу лечь и спать. Бедная, она так устала, и никто даже не поблагодарит её за этот труд - так зачем, зачем...
Она кусает себя за губу до крови. Я не устала, говорит она, и я не бедная.
Руки звенят от напряжения - но пелену не прорвать, в ней тысяча слоёв, и Иль знает, из чего она сплетена. Но надо же что-то делать, надо же как-то рваться, ведь нельзя же не рваться...
Нельзя.
Скрип, едва слышный сквозь стенки кокона, доносится до Иль, и она замирает. Колесо раскачивается. Медленно. Упорно.
Она не верит в то, что слышит - но Колесо раскачивается всё сильнее и сильнее. Во рту у Иль привкус крови. А Колесо в двух шагах от неё тихо скатывается с места.
Оно катится по полу, задевая торчащие обломки досок на потолке - большое, крепко сбитое, неровное. Толкается в ветхую стену и пробивает её. Что ему какая-то стена - после того, как оно разорвало паутину?
Колесо катится всё быстрее и быстрее.
Иль лежит в коконе, крепко зажмурившись, и сердце её бьётся о рёбра. Завязнет в кустах! утонет в реке! упадёт в овраг!
Но Колесо катится, мелькают в воздухе спицы - и Иль вздыхает, расслабив ноющие руки.
Ветер гуляет по комнате, шевелит обрывки нитей. Иль не слышит, но часы на стене делают неуверенный глухой удар.
О том, кто наверху мешает в котле
Голодные звёздыНебо дрогнуло. И вместе с ним дрогнули горы.
- Лавина будет, - сказал светлый. - Опять... Снова Реке добыча.
- Какая там добыча, - сказал тёмный. - Уже три лавины сошло - думаешь, кто-то сюда полезет, четвёртую ловить?
- Я бы полез, - мечтательно вздохнул светлый, прислушиваясь к нарастающему гулу внизу. Небо снова содрогнулось, и камни загрохотали, срываясь вниз. - Ах ты ж чёрт... Котёл!
Тёмный вздрогнул и метнулся было к котлу, волоча за собой звенящую цепь. Но светлый уже приплясывал над ним, мешая варево и обжигаясь горячим паром.
- А если б пролился? Что б мы тогда Координатору объясняли? Оставил тут двух идиотов, за котлом присматривать, и оба идиота проморгали! Ах тышшшш... - перехватив ложку другой рукой, он со страдальческим лицом засунул обожжённые пальцы в рот. Цепь со звяканьем ложилась на камни кругами.
Тёмный покачал головой.
- Недоволен? - спросил он, кивая в сторону котла.
- Мгм, - подтвердил светлый. - Голодный.
- Сейчас покормлю.
Тёмный нашарил в расщелине ржавый нож и обнажил запястье. Сдвинул стальной обруч, примерился.
И, как только в котёл упали первые капли крови, он отпрянул назад, подхватив с собой светлого.
Варево вспыхнуло, поднимаясь из котла ослепительным пенным горбом и плюясь искрами. Плевки зашипели на камнях. Светлый выдохнул.
- Сейчас же моя очередь была кормить? - спросил он хрипло.
- Да чёрт с ней...
Они уселись на белых овечьих шкурах поодаль друг от друга. В котле тихо побулькивало, и с треском лопались на поверхности пузыри.
- Упустим же вот так когда-нибудь. И заново всё придётся начинать. Или, что вероятнее, Кооодинатор нас тут по пояс в камни вдолбит. Он может... И плакало тогда моё море. - Светлый опустил голову на руки.
- Не паникуй. Не чуешь разве, что звезда скоро созреет? А как созреет - тогда и поглядим, будет тебе море или нет. Если что, с Координатором поговорим. Эдельвейсов вон подарим. Она всё-таки женщина...
- Сколько раз говорить, - светлый зевнул, прикрыв рот тонкой белой ладонью. - Координатор - мужчина. Одноглазый и с колом в груди. И с голосом, который может наши горы по песчинке развеять.
- Женщина. С венком из вьющихся трав на голове. И босая. А когда идёт, волосы стелются за Ней по земле.
- Не будем спорить, - кротко сказал светлый. - Всё равно мужчина.
Тёмный рассмеялся.
- Мы совсем как люди. Чуешь?
- Чую.
Они посидели в тишине. Облака неспешно клубились внизу, голубые от света звёзд. Котёл мирно булькал, выбрасывая светящиеся брызги - тоже голубые и горячие-горячие.
А потом ещё один толчок пришёл одновременно из-под земли и с неба, и тёмный тихо выругался.
- Да что ж за!.. Что там Оси прямо не стоится? Напился?
- Старый он. Тяжело ему.
- Старый не старый, а Ось всё-таки. Я считаю - назвался Осью, так и стой. А он шатается, что твой пьяный моряк.
- Или мачта, - сказал светлый мечтательно. Его золотые глаза затуманились. - Сосновая. На море...
- Помешался ты на море. Давно уже не сосна, а всё бредишь. И мачты не качаются, на то они и мачты... Тш! Слышишь?
Они замерли, прислушиваясь.
Огонь потрескивал, внизу всё ещё срывались камни, в ущельях гудел ветер - но сквозь всё это пробивался неровный, тающий звон.
Колокольчики.
Сторожевые колокольчики.
- Гости! - выдохнул светлый, вскакивая на ноги. - Гости!.. У нас!.. Небось ещё и живые!..
К звону прибавилось мерное, тяжёлое постукивание палкой по камням. Светлый вытянул шею.
На гору медленно, отдыхая после каждого шага, поднимался седой, как лунь, старик. Смуглая грудь была зашита грубыми нитками, и они натягивались при каждом вдохе.
Наткнувшись на острый камень, палка затрещала и сломалась.
- Не-а, не живой, - сказал тёмный. - Как бы он тогда Реку перешёл?
Старик оглядел вершину раскосыми антрацитовыми глазами.
- Это вы - Небо? - спросил он звучно.
- Да, - закивал светлый. - Мы. Сидим вот тут, скучаем, звезду варим. А что?
- Дошёл, значит, - сказал старик и упал навзничь.
- Аккуратнее лей, чучело ты смоляное!.. Мимо рта же всё...
- Как могу, так и лью, а ты под руку не лезь! Человече, ты как? Оклемался?
- Оклемался, - отозвался старик, не открывая глаз. Волосы у него были седые - а ресницы чёрные, как ночь. - Думал, не дойду.
Он вытер с губ остатки холодного питья и зашарил руками по груди.
- Эй, человече, - сказал тёмный. - Ты эти нитки не трогай. Это тебя Река пометила. Она всех так помечает, кто её переходит - чтоб назад не вернулись. Порвёшь - в пыль рассыплешься. Так что оставь, пусть их.
Старик глухо простонал что-то и рывком сел.
Светлый запорхал вокруг него бабочкой, заглядывая в глаза и укрывая тёплой шкурой. Только что вылизывать не начал. Тёмный хмыкнул и отвернулся к котлу.
- Ну рассказывай, как там дела? На земле-то? А то мы тут сидим за облаками, только друг друга и видим, смотреть на его рожу уже не могу. Ты как к нам дошёл-то? К нам никто не доходит, все внизу остаются или в подземелья уплывают, потому что мёртвым вниз легче, чем вверх... А ты как? Или помогал кто?
- Дай ему ответить уже! - не выдержал тёмный и стукнул ложкой по краю котла.
Старик облизал сухие жёсткие губы.
- Никто не помогал. Сам.
Светлый задохнулся в восхищении и сцапал старика за руку.
- Сам? Вот прям от живых, через Реку и к нам? Да? А как дорогу нашёл? И зачем шёл-то вообще, а?
- Я хотел увидеть Небо.
Сияние на лице светлого померкло.
- А, - сказал он и выпустил чужую ладонь. - И что... и только ради этого - через Реку? Через лавины, ущелья, царственных крокодилов и птиц о семи головах?
- Да.
Поднявшись, светлый звякнул цепью и утянул у тёмного из рук ложку.
- Отойди, я помешаю. Сейчас моя очередь.
Тёмный покладисто хмыкнул.
- Не любим мы Небо, - объяснил он старику. - Застряли здесь на... слушай, Янтарь, на сколько мы тут застряли? Три вечности, две?
- Три с половиной, - деловито сказал светлый. - А может, больше, я со счёту сбился, только тебе не говорил.
- Застряли, в общем. Никуда нам отсюда ходу нет, сидим и звезду варим. Кровью собственной её кормим. Для чего она нужна, эта звезда - только Координатор знает, а мы... а мы, в общем, и не видели его ни разу. Не уследим раз за котлом - пиши пропало, сидеть нам тут ещё столько же...
- А я на море хочу, - сказал светлый грустно.
- А он на море хочет. И, в общем... не любим мы Небо, понимаешь?
Старик глотнул из плоской чашки ещё питья, утёр рот и невесело улыбнулся.
- Я уж сколько жизней о море мечтаю, - проговорил светлый, мешая варево. - Ещё с того самого, первого раза. Стою я на берегу, корни к нему тяну - и не дотягиваюсь... а оно синее... И переливается.
- Оно горькое, - сказал старик. - Я тоже был на берегу, и я знаю. Каждый год рыбаков сжирает.
Тёмный сделал сердитые глаза и шикнул.
- Помолчи ты, а, человече? - пробормотал он в смуглое проколотое ухо. - Пусть его мечтает. Ты бы вон прошёл через крокодилов и птиц, если б знал, что здесь, на Небе - всего-то навсего два идиота и их закопченный котёл?
Старик прихлебнул ещё и уставился немигающими глазами в огонь.
От нового толчка котелок чуть не треснул надвое.
- Нет, так жить нельзя. Эй, Смола, напиши уже Координатору, что мы не можем так работать!
- Сам пиши, у тебя почерк красивее.
- А ты излагаешь убедительнее.
Светлый закутался в шкуры, высунув из белого меха один только нос, и громко зевнул.
- И, это... Старик, ты с нами ночевать останешься или дальше куда пойдёшь?
- Нельзя ему с нами, - тихо проговорил тёмный. - Сам будто не знаешь.
Светлый вздохнул и заворочался.
- Стари-и-ик... А старик? Знаешь, что я подумал? Иди-ка ты работать новой Осью.
- Какой Осью? - переспросил тот, блеснув глазами.
- Ну. Мировой. А то наша расшаталась уже совсем, небо не держит. На отдых ей пора, сферу деятельности сменить... Просто Координатору напиши и с Рекой письмо отошли. Он примет...
- Правда, - сказал тёмный. - Напиши. От тебя толк будет, он таких любит. Не то что нас...
Старик задумчиво пошевелил ногой обломок камня.
- И вас любит. Иначе не доверил бы звёзды варить.
- Да кому они нужны, эти звёзды! - вспыхнул светлый. - Мучаешься, спишь по очереди, на запястьях места живого нет, пальцы все обжёг... А кто их потом считает, эти звёзды? Одной больше, одной меньше...
Старик поднялся на ноги, потянулся и запрокинул голову в небо - совсем как молодой.
- Я когда шёл, - сказал он ясным голосом, - впереди ничего не видел. Туман да облака. И крокодилы поют и пастями щёлкают. А потом смотрю - свет пробивается. Голубой. И вот я на этот свет шёл и шёл, пока не пришёл. Смотрю - ваш котелок...
- И? - спросил светлый, целиком высунув голову из-под шкур. - И что тебе это дало? Кому всё это паломничество нужно?
Старик пожевал губами, посмотрел вверх и ответил:
- Мне.
И добавил в воцарившемся молчании:
- У вас есть на чём писать?
- Работа тяжёлая, - сказал тёмный, хлопая его по плечу. - Но важная. И вот, опять же, ты Небо любишь - и головой будешь за облака уходить. Направо повернёшься - там солнце всходит, налево - мы у костра сидим... Нас ты, конечно, вряд ли разглядишь, а вот костёр с котелком - вполне... Сверху - Купол, снизу - Земля - хорошо же, а?
- И спроси у Координатора - он там про нас ещё не забыл?
- Спрошу.
Старик оправил на себе шерстяную рубаху и погладил склеенную заново палку.
- Увидимся ещё. Спасибо за приют, мальчики.
Они стояли на вершине горы плечом к плечу, и светлый рассеянно поглаживал тяжёлую опалённую ложку. Цепь играла голубыми - небесными - бликами.
- Эй, человече! - крикнул вслед старику тёмный. - А скажи-ка нам, как по-твоему - Координатор мужчина или женщина?
- Подросток, - твёрдо сказал старик. - Прекрасное дитя с цветочной гирляндой на шее.
И зашагал вниз по осыпающимся камням.
Рассказы русалок.
О том, кто пришёл ко мне почти нечаянно
Собака
О том, кто жил в пруду с самого начала
Дети-кувшинки
О том, кто боялся пауков
Колесо
О том, кто наверху мешает в котле
Голодные звёзды
Собака
О том, кто жил в пруду с самого начала
Дети-кувшинки
О том, кто боялся пауков
Колесо
О том, кто наверху мешает в котле
Голодные звёзды